?

Log in

Previous Entry | Next Entry

Эдуард Бабаев "Улисс"

В продолжение вчерашней публикации предлагаю фрагмент воспоминаний  Бабаева о Георгии (Муре) Эфроне. Лиза, дочь Эдуарда Григорьевича, разрешение на публикацию сопроводила такой трогательной ремаркой:

Забавно, что в воспоминаниях Мура встретились мои родители - в московской части Мур пишет о маме - дочери Михаила Левидова Мае, в ташкентской - немного об отце. Они поженились много позже, в начале 60-х.


МК

             



Эдуард Бабаев

УЛИСС

Нас было трое. Встретились, познакомились и подружились мы во время войны, в эвакуации, в Ташкенте. Самым старшим среди нас был Георгий Эфрон, или Мур, сын Марины Цветаевой, ему тогда едва исполнилось шестнадцать.
Мы читали друг другу свои стихи, обменивались книгами, спорили, когда и где откроется второй фронт. Мур написал статью о современной французской поэзии, которую Алексей Николаевич Толстой одобрил и обещал напечатать в журнале “Новый мир”. Валентин Берестов уже читал свои стихи по радио, и его слушала вся ташкентская эвакуация. А я, начитавшись “Римских древностей”, сочинял роман из античной истории.
Мур читал книгу Джойса “Улисс” и говорил, что в “Одиссее” у Гомера главный герой — Телемак, который ищет своего отца, пропавшего без вести во время Троянской войны.
Это было время великой безотцовщины. В Ташкенте тогда можно было встретить людей со всех концов страны, со всех концов света. И Мур предложил нам издавать вместе рукописный журнал под названием “Улисс”.
Предложение было принято. Мур стал редактором “Улисса”, но о журнале мы решили пока никому ничего не говорить.
— Самый талантливый среди нас — Берестов, — сказал Мур. — С него мы и начнем.
И он выбрал для первого номера стихотворение Берестова “В извечной смене поколений” и еще другое, про отца: “Отец мой, ты не шлешь известий…”
Мур написал для “Улисса” заметки о сюрреализме с эпиграфом из Аполлинера: “Я выстроил мой дом в открытом океане…” Открытый океан — это тоже “тропа Улисса”.
А мне был поручен очерк о военном Ташкенте.
— С экзотикой и не без античных подробностей, — сказал Мур.
Мур жил в доме для эвакуированных московских писателей в самом центре города. В том же доме в начале войны жили Сергей Городецкий и Анна Ахматова.
У Мура была крошечная комнатка, фанерная выгородка без окон, с лампочкой под потолком в черном патроне. В этой комнатке едва помещались стол, стул и узкая кровать, застеленная стареньким пледом. Над столом была укреплена книжная полка, на которой стояли сборники Марины Цветаевой “Версты”, “Ремесло”, “Царь-Девица”.
Иногда Мур читал на память стихи. И тогда оказывалось, что у стен есть уши: то слева, справа из-за фанерной перегородки слышались голоса обитателей этого многонаселенного дома, просивших Мура прочесть еще и другие стихи: назывались заглавия, отдельные строки. И Мур читал:

Москва! Какой огромный
Странноприимный дом.
Всяк на Руси бездомный,
Мы все к тебе придем.


Он тосковал по Москве. Это была его Итака, о которой он никогда не забывал. И ни на что не жаловался. Рубашки у него были всегда свежие, башмаки начищены до блеска. Он жил вполне самостоятельно. Но и добрые соседи, как можно было видеть, не оставляли его без внимания.
Мур зарабатывал на хлеб тем, то писал плакаты и стихи для Телеграфного агентства (УзТАГ). Это было нечто вроде маяковских “Окон РОСТА”. Иногда приходилось рисовать по свежей штукатурке на стене университета.
У Мура была толстая записная книжка с названием “Проба пера”, где он собирал свои эпиграммы, похожие на карикатуры:

Эрзац, Абзац и Нота Бене
Танцуют вместе трепака.
И Мефистофель в белом шлеме
Им лижет пятки свысока.


Работа Мура была профессиональна. Это были окна во взрослый мир, который нам тогда был недоступен. И мы с удивлением смотрели на Мура и на его плакаты. С виду он был строгим и тихим юношей, аккуратным и благовоспитанным, но был у него этот “маяковско-цветаевский” стиль “превыше крестов и труб, крещенный в огне и дыме…”
Наша сверстница Майя Левидова познакомилась с Муром еще до войны. Она говорит, что Мур всегда был таким же, казался старше своих лет и признавался, что ему неловко сидеть за партой в сельской школе, где его дразнят за то, что он такой большой. Он тогда жил с матерью в Голицине под Москвой.
“Я в то время только что поступила в художественное училище, — рассказывает Майя Левидова, — и очень гордилась тем, что у меня на рисунках все выходит как живое…”
Но Мур не слишком ценил сходство с натурой в изобразительном искусстве. Посмотрев эти рисунки, спросил Майю: “И вам не скучно?”
Сам он рисовал условные портреты и фигуры с карикатурными чертами.
Мур был юноша без жеманства. “Когда его пригласили к обеденному столу, — вспоминает художница, — он не стал отнекиваться и “заранее благодарить”, а просто сказал: “С удовольствием”.
Таким же я знал его и в Ташкенте. Он не менял своих привычек. Ни слова не говорил об отце. И не любил, чтобы ему высказывали сочувствие. Какая-то литературная дама, недавно появившаяся в эвакуации, бросилась к нему с расспросами о Марине Ивановне и с объятиями, но Мур холодно отстранил ее и сказал:
— Марина Ивановна повесилась! Разве вы не знаете?
Литературная дама чуть не упала в обморок и потом всюду называла Мура “бесчувственным”. И говорили, прижимая руки к груди: “Я понимаю Марину Ивановну!”
— Ничего она не понимает, — ворчал Мур. — И вообще пусть не лезет ко мне со своими нежностями!
Он писал роман о подростке, потерянном в Париже. Как он бредет по улице с “большими магазинами” к станции подземной железной дороги и видит: “Станцию метротошнило толпой пассажиров”. Однажды он прочитал мне также наброски “семейной хроники”, где коснулся роковой темы самоубийства…
Беллетристики он не признавал, говорил, что это пустая трата времени. Я читал “Туннель” Келлермана, а Мур велел мне прочесть “Контрапункт” Олдоса Хаксли. Он отдавал предпочтение истории и философии. Для меня, провинциального мальчика, все это было новым и неожиданным. И я услышал от Мура, “как любопытный скиф афинского софиста”.
В наших беседах, спорах и хождениях по городу принимал также участие Р. Такташ, сын знаменитого татарского поэта Хади Такташа. Р. Такташ был художник, знаток искусства и поэт. Он писал стихи по-русски, и многие его образы были живописными. Мур говорил, что участие Р. Такташа вносит в наше сообщество евразийский элемент. Именно от Мура я впервые услышал о евразийстве, нечто вроде того, что потом развивал в своих книгах Л. Н. Гумилев. И это тоже было для меня новым и неожиданным и так непохожим на то, что мы тогда проходили на уроках истории.

Babaev

Однажды мне по какому-то случаю достались талоны на бесплатный обед в академической столовой. Нужно было только захватить ложки из дома. Я позвал с собой Мура, и мы встретились с ним у входа в балетную школу имени Тамары Ханум на Пушкинской, 31, где помещался в эвакуации институт мировой литературы Академии наук.
Столовая располагалась прямо при входе, в просторном вестибюле. По-видимому, это было какое-то временное помещение. Дежурная взяла у нас талоны и ушла на кухню, занимавшую часть гардеробной. Вскоре она принесла нам миски с раскаленным перловым супом и поджаренную рисовую котлетку с зеленью.
— Обожаю вегетарианскую кухню, — сказал Мур. — Она напоминает мне о Льве Толстом…
Он был в прекрасном настроении. Даже что-то такое снобическое проснулось в нем. Стульев в этой импровизированной столовой не было. Столики высокие, какие бывают в кафе на вокзале… Покрыты они были клеенкой, жесткой, как железо. И Мур припомнил по этому поводу “Казино” Мандельштама: “Но я люблю на дюнах казино, широкий вид в туманное окно и тонкий луч на скатерти измятой…”
Ложки, столь славно послужившие нам за обедом, мы вымыли горячей водой под рукомойником и уже собирались уходить, когда к нам подошла дежурная и сказала:
— Мальчики, пойдите и помогите там, в зеркальном зале, с ящиками. “В обстановке секретности”, — как говорит наш Михалыч.
Наверное, она приняла Мура за аспиранта Института мировой литературы. Мы тотчас же пошли в указанный ею зеркальный зал и увидели, что он весь разгорожен крепкими сундуками и ящиками, так, что они образуют прямые отрезки пространства: коридоры и жилые помещения. А по стенам от самого плинтуса тянутся сплошной лентой выше человеческого роста зеркала. Это был зал для репетиций балетной школы. В некоторых отсеках, там, где стояли раскладушки, столики и тумбочки, зеркала были забелены мелом. И по меловой поверхности прочерчены инициалы и детские рисунки.
Кто-то уже передвигал ящики под наблюдением завхоза в галифе и сапогах. И мы тоже по его указанию передвинули несколько ящиков так, что они отгородили еще какое-то пространство у стены. Галифе и сапоги отражались во всех зеркалах. Но когда мы наклонились над очередным ящиком, то вдруг увидели, что там написан инвентарный номер и обратный адрес: Москва, музей Л. Н. Толстого.
— Так вот на что намекала рисовая котлетка! — воскликнул Мур.
Мимо нас проходила дежурная, которая отправила нас сюда. Она везла на тележке красные огнетушители. Мы спросили у нее про ящики. И она сказала, что это библиотека музея Л. Н. Толстого, которую эвакуировали вместе с академическим институтом.
Мы решили поместить заметку про путешествующую библиотеку в журнале “Улисс” и отправились прямо к завхозу в галифе узнавать подробности. Но он вдруг насторожился и заявил, что ни на какие такие вопросы отвечать не будет.
— Кто вы такие? — спрашивал он. — И как сюда попали? В обстановке секретности!
А тут еще колесо тележки с огнетушителями застряло, зацепившись за соседний ящик. Мур наклонился, чтобы помочь дежурной, и у него из кармана выскользнула и покатилась по полу столовая ложка. Завхоз несколько секунд смотрел на ложку, на Мура, на меня, а потом сказал:
— Чтоб я вас тут больше не видел! В обстановке секретности…

У Мура были списки не напечатанных у нас стихов Марины Цветаевой. В то время в узком кругу писателей ходили по рукам немногочисленные копии “Поэмы Горы” и “Поэмы Конца”. Вспоминались и перечитывались заново ее прежние, ранние стихи. Когда я познакомился с Анной Ахматовой, она восхищенно, на память читала “Песню” о последней разлуке:

Вчера еще — в ногах лежал!
Равнял с Китайскою державою!
Враз обе рученьки разжал, —
Жизнь выпала — копейкой ржавою!


Я не могу передать этого дословно, “прямой речью”, но Анна Ахматова говорила, что стихи Марины Цветаевой, как “песни” Ксении Годуновой, сотканы из стихии “смутного времени”, что это отголосок великой московской трагедии. Ее поражали отречения и пророчества “Поэмы Горы”: “Да не будет вам счастья дольнего, Муравьи, на моей горе!”
Мы хотели бы многое поместить в “Улиссе”, но журнал оставался пока редакционной тайной. Если бы наш “Улисс” попал в руки тогдашних “блюстителей печати” и “попечителей школы”, нам бы не поздоровилось. И не потому, что в нем было что-то такое, что считалось тогда предосудительным, а потому, что в нем не было ничего такого, что считалось тогда обязательным.

Дом, в котором жил Мур, казался мне Олимпом. Здесь можно было бы собрать материалы для добрых десяти номеров журнала. А Мур посмеивался над моими иллюзиями. И говорил, что Олимп имеет еще другое наименование и в просторечии называется “Лепрозорием”. И рассказывал невероятные истории из жизни “неприкасаемых”.
— Вот, например, — говорил Мур, — Анна Ахматова написала стихи о своей “вольности” и “забаве”: “А наутро притащится слава погремушкой над ухом бренчать”… А Сергей Митрофанович Городецкий говорит: “Кто это пишет? Анна Ахматова? Моя недоучка…” А ты говоришь: “Олимп”, — смеялся Мур.
Вместе или наряду с “Избранным” Анны Ахматовой в Ташкенте были напечатаны и “Думы” Сергея Городецкого с подзаголовком: “Семнадцатая книга стихов”. Я принес этот сборник Анне Андреевне, думая, что ей это будет интересно. Она перелистала сборник, взглянула на титульный лист и сказала:
— Семнадцатая книга стихов… Много я дам тому, кто вспомнит, как называлась шестнадцатая книга!
Никто не помнил и не знал. Когда я рассказал об этом Муру, он хохотал от всей души и привел слова Мандельштама из “Шума времени”: “Литературная злость! Если бы не ты, с чем стал я есть земную соль!”
Но смех его был невеселый. Он был похож на Подростка Достоевского, потрясенного неблагообразием какой-то семейной тайны. И в доме писателей, на “Олимпе”, или в “Лепрозории”, он был одинок. Я видел, как он медленно, как бы нехотя, поднимается по лестнице в свою фанерную комнатку.

В доме, где по ночам не спят,
Каждая лестница водопад —


как сказано в стихах Марины Цветаевой.

Над двором узорно,
Вот крест,
Вон гвоздь…


Я, слушая Мура, учился понимать Марину Цветаеву. Она присутствовала в нем в гораздо большей степени, чем можно было предположить. И вся его судьба предсказана ее стихами.

Мы шли по улице Жуковской по направлению к Пушкинской. И вдруг увидели впереди Алексея Николаевича Толстого. По случаю жаркой погоды он был одет в светлый костюм. И шел, опираясь на трость, попыхивая трубкой. На голове у него была легкая соломенная шляпа.
Мы пустились вдогонку за ним. И уже почти поравнялись, когда со стороны Пушкинской на Жуковскую вышла высокая и неторопливая женщина в длинном полотняном платье. На улице были и другие люди, но мы смотрели только на нее. Мы остановились. И Алексей Толстой остановился. Навстречу ему шла Анна Ахматова.
Мур потащил меня за руку, мы издали смотрели на Алексея Толстого и Анну Ахматову, встретившихся под платаном.
— Анна Андреевна! — говорил Алексей Николаевич, снимая шляпу и целуя ее руку.
— Я вспоминала вас недавно, — сказала Анна Андреевна. — В Академии был литературный вечер. И я почему-то ожидала увидеть вас среди приглашенных. Вы ведь академик…
Алексей толстой расшаркался и помотал перед собой шляпой, как Меншиков в “Петре I”.
— И еще мне как-то не хватало Щеголева, — сказала Анна Андреевна. — Меня пригласили как пушкиниста, — добавила она сдержанно.
Алексей Николаевич увидел Мура и кивнул ему. Анна Андреевна пригласила нас жестом приблизиться. Мы сделали несколько шагов и остановились на почтительном расстоянии.
— Мы вполне могли встретиться в Академии, — продолжал Алексей Николаевич. — Должен признаться, что и мне как-то не хватает Щеголева. Он бывал так же, как я, недальновиден и суетен. Но он был из тех людей, кто знает, что в русской тишине есть добродетель…
По улице Жуковской тянулся караван верблюдов по направлению к Алайскому базару. Это был единственный вполне надежный вид транспорта в те годы, как, впрочем, и во все другие времена. Верблюды перекликались резкими птичьими голосами, вытягивая шеи и высоко шагая в клубах пыли.
На Анну Андреевну с ее бурбонским профилем и на Алексея Толстого с его обломовской внешностью никто не обращал особенного внимания среди этого шума и гама.
— Это как раз то, чего не хватает нашему журналу, — сказал мне Мур. — Вот он, ташкентский очерк с экзотикой и не без античной древности, — продолжал он, указывая на древние, как мир, колокольчики каравана.
— Меня пригласили как пушкиниста, — повторила Анна Ахматова. — Но здесь выходит книжка моих стихотворений, которую составил Корнелий Зелинский.
— Ни слова больше! — воскликнул Алексей Николаевич Толстой. — Корнелий Зелинский не только ваш составитель, но и новый устроитель моей жизни. Представьте, он решил, что я должен стать директором Института мировой литературы, — и он указал палкой на видневшееся впереди здание балетной школы.
— Вы все можете, — сказала Анна Андреевна.
— Да, — растерянно протянул Алексей Николаевич, — но управлять департаментом?
И он отрывисто засмеялся.
— Я даже был уже с визитом в этом академическом департаменте, и даже познакомился с ученым секретарем Мотылевой… Однако я стар уже для такой ассамблеи, — и он сделал какой-то церемониальный жест.
Караван уже прошел, пыль улеглась. Регулировщик открыл движение машин по пушкинской улице. И Алексей Николаевич стал рассказывать о своей поездке в Самару, о Москве, упомянул Рогачевское шоссе. И вдруг они заговорили о Блоке, о скрипаче и лжепророках. Что-то даже ироническое мелькнуло в разговоре, как в “Хождении по мукам”.
Когда я читаю стихи Ахматовой “Пора забыть верблюжий этот гам”, мне кажется, что они связаны с этой встречей на Жуковской улице.
Когда Анна Андреевна ушла, как она умела уходить, почти не прощаясь, Алексей Николаевич сказал:
— Только теперь, глядя на караван, я понял, что такое оазис: ведь вокруг пустыня, как подумаешь…
Лицо его помрачнело. Он раскурил трубку и надвинул шляпу на глаза.
На Рогачевском шоссе было написано стихотворение Блока “Осенняя воля”: “Выхожу я в путь, открытый взорам…” И при упоминании о нем, как мираж, возникла в пустыне тоска по России. “Там все теперь сияет, все в росе, // И небо забирается высоко, // И помнит Рогачевское шоссе // Разбойный посвист молодого Блока”, — пишет Ахматова в том же ташкентском стихотворении.
Иногда мне кажется, что все это приснилось: Блок, Анна Ахматова, Алексей Николаевич Толстой. Но если бы я тогда написал тот ташкентский очерк, который требовал от меня редактор журнала “Улисс”, я бы назвал его “Мираж”.

Шло время. Мы взрослели. Мур был широкий в плечах, рослый юноша, многие девушки-одноклассницы заглядывались на него. И среди них была одна “светлокудрая богиня”, претендовавшая на роль Калипсо, державшей в своем плену на острове странника Одиссея. Но он должен был покинуть и ее, и ее остров.
Как-то поздним вечером мы все гурьбой вышли из кинотеатра “Искра”, где показывали “Леди Гамильтон”, и, простившись, разошлись в разные стороны. “Светлокудрая богиня” последовала за муром. К тому же идти им нужно было по одной и той же улице. Она решила, что Мур проводит ее до самого ее дома.
Но Мур, поравнявшись со своим подъездом, ушел на “Олимп”. А бедная Калипсо, не понимая того, что произошло, осталась ждать его у подъезда до самого рассвета. Благо, ночи летом короткие. Случай этот получил огласку. И не было конца пересудам и разговорам, которые как будто совершенно не задевали Мура, не касались его.
Одна моя школьная приятельница, знавшая “светлокудрую богиню” и не допускавшая по отношению к себе даже тени невнимания, называла Мура “идолом”.
— Идол! — говорила она. — Да как он мог!
Но ведь Мур был Улиссом и никому ничего не обещал. У него была другая судьба, и он чувствовал ненадежность всякого крова. Слушая ласковые и суровые укоризны, Улисс строил свой плот, прилаживал парус и прислушивался к отдаленному шуму моря.

Вскоре Алексей Николаевич Толстой уехал из Ташкента. Но Мур успел рассказать ему о нашем журнале, и он обещал прочесть рукопись, когда она будет готова. Мур каждую неделю бывал у Толстого. И при последнем посещении Алексей Николаевич подарил ему для журнала хорошую синюю папку с нестершейся надписью “Хождение по мукам”.
Это была папка, в которой хранились последние главы романа, напечатанного в начале войны в Ташкенте (“Хмурое утро”). Теперь Мур положил в нее первые страницы “Улисса”. Но время шло так быстро, что все слышнее становился гул эшелонов, увозивших все новых и новых солдат на войну. Они останавливались уже, что называется, в десяти шагах от нашего поколения.
Первым получил повестку Мур. Он был очень взволнован. Ему казалось, что начинается, может быть, лучшая часть его жизни. Он хотел быть офицером, надеялся поступить в военное училище.
— По русским традициям, — говорил он, — кровь, пролитая в боях за отечество, снимает бесчестие с имени!
Я провожал его до военкомата, который помещался недалеко от моего дома, на улице Почтовой. Мы пришли в точно указанный день и час, но дверь оказалась закрытой.
Мур встревожился и решил ждать не сходя с места. Мы говорили с ним о чем-то постороннем. И вдруг дверь военкомата отворилась. Вышел вестовой с ружьем и сказал:
— Кто с повесткой, входите!
— Подожди меня, — сказал Мур, взбежал по ступенькам и махнул мне рукой.
Я не думал тогда, что вижусь с ним в последний раз. Впрочем, он скоро вернулся. На нем лица не было. Как-то вдруг резко обозначились и обострились черты лица, бледность лба, сжатые губы.
— Там у них тройка собралась, — сказал он тихо. — Пойдем отсюда, пойдем скорее!
Нет, конечно же, ему так прямо не сказали, что он сын “врага народа” и потому не заслуживает чести быть призванным в действующую армию. Но заявление о приеме в военное училище не приняли. “Мы тут посоветовались, — сказал военком и кивнул на двух своих молчаливых советников слева и справа, — и решили, что для вас же лучше будет, если мы зачислим вас в трудармию”.
Зачисленный в трудармию, Мур попал бы на строительство канала в пустыню, в глухие места, откуда редко кто возвращался. Я не знал, что сказать ему, так все это было неожиданно. Но Мур, в отличие от меня, знал, что нужно делать, и не нуждался ни в каком совете.
— Я пойду к зампреду, — сказал он. — Сейчас самое главное — вернуться в Москву. А там видно будет…
Я не решаюсь назвать имя зампреда, о котором говорил Мур. Боюсь ошибиться. Мура “на всякий случай” познакомил с ним Алексей Николаевич Толстой, уезжая из Ташкента. Сейчас наступил именно такой случай, когда медлить было нельзя.
Мы расстались с Муром на углу Почтовой и Широкой улиц. Условились встретиться на другой день. Но дома меня ожидала повестка о мобилизации на сельскохозяйственные работы в Голодную степь. Машины ушли от нашего школьного двора рано утром. А когда я вернулся из Голодной степи, Мура в городе уже не было. Говорили, что ему удалось уехать в Москву. Кажется даже, он вылетел самолетом.
Потом, через несколько лет, когда окончилась война, до Ташкента дошли глухие вести о том, что он призывался в Москве, был отправлен на фронт и там погиб. Потом кто-то подтвердил, сказал, что, да, Мур убит… И я понял, что с этим уже ничего нельзя сделать.
Мне все хотелось написать о нем. Но всякий раз, когда я брался за перо, на руки падала какая-то глухая завеса, отделившая от нас его имя и тайну его гибели. От первых набросков сохранились лишь несколько строчек, навеянных стихами Марины Цветаевой:

Мур

Скорбь губ,
Лба кость,
Век груб,
Как гвоздь.


Лжа — быль
Сих мест.
Кровь, пыль
И крест.


Бог? — скрой…
Боль? — взвесь…
Век твой
До днесь!

(1948)

Прощай, Улисс!
Не удалось тебе ступить на тропу возвращающегося Одиссея. Видно, недаром Алексей Толстой подарил тебе пустую папку с надписью: “Хождение по мукам”.

Comments

( 3 comments — Leave a comment )
livejournal
Apr. 19th, 2014 11:00 am (UTC)
рекламное
Пользователь in_b сослался на вашу запись в записи «рекламное» в контексте: [...] ую подборку я заношу себе сюда для памяти. чтоб было. Антология "Ташкентский дворик" [...]
livejournal
Apr. 24th, 2014 01:31 pm (UTC)
Эдуард Бабаев "Улисс"
Пользователь mojdomletaet сослался на вашу запись в записи «Эдуард Бабаев "Улисс" » в контексте: [...] е к книгам о Муре, Белкиной и его дневникам Оригинал взят у в Эдуард Бабаев "Улисс" [...]
mojdomletaet
Apr. 24th, 2014 01:32 pm (UTC)
Спасибо!
( 3 comments — Leave a comment )

Profile

mknizhnik
mknizhnik

Latest Month

July 2017
S M T W T F S
      1
2345678
9101112131415
16171819202122
23242526272829
3031     

Powered by LiveJournal.com
Designed by Lilia Ahner