Category: животные

Category was added automatically. Read all entries about "животные".

–.–

В том, как собака начинает есть корм из своей миски, всегда есть жест отчаяния и рухнувших надежд.

ТАРАКАНИЩЕ

Окончательный вариант «Тараканища» – это пять страничек текста. Работал над ними Чуковский очень долго, сочиняя (и затем отвергая) множество вариантов – вроде бы хороших и крепких, – но ненужных: «Облапошу, укокошу, задушу и сокрушу», «а за ними лани на аэроплане», «а за ними шимпанзе на козе», «а за ним тюлени на гнилом полене, а за ними – тарантас, в тарантасе – дикобраз. А за ними на теленке две болонки-амазонки поскакали вперегонки: берегись…», «бедные слоны сделали в штаны» (это, похоже, должно было следовать за «волки от испуга скушали друг друга»). «Испугался таракан и забрался под диван – я шутил, я шутил, вы не поняли». Последний вариант искренне жаль.


Были варианты непроходные и совсем по другой причине:


А кузнечики газетчики

Поскакали по полям,

Закричали журавлям,

Что у них в Тараканихе весело,

Не житье у них нынче, а масленица,

Что с утра и до утра

Голосят они ура

И в каждом овраге

Флаги…

...

Отвечает чиж:

Еду я в Париж.

И сказал ягуар:

Я теперь комиссар,

Комиссар, комиссар, комиссарище.

И прошу подчиняться, товарищи.

Становитесь, товарищи, в очередь.

Из книги И. Лукьяновой «Корней Чуковский», ЖЗЛ. 

Ташкентский текст в "Студентах" Трифонова

В это время учреждение, где работала Вера Фаддеевна, эвакуировалось в Среднюю Азию и Вадим скрепя сердце уехал вместе с ней в Ташкент.
Вера Фаддеевна была по специальности инженер-зоотехник, она окончила Тимирязевскую академию. В Ташкент ее направили работать главным зоотехником в большой пригородный совхоз в трех километрах от города. Она по неделям не бывала дома — в маленьком домике, сложенном из саманного кирпича, где они жили с Вадимом.
В середине года Вадим поступил в десятый класс, благополучно его закончил и весною получил аттестат, написанный на двух языках — русском и узбекском.
В Ташкенте, шумном, многоязыком, страшно перенаселенном в ту пору и грязно-дождливом — снег там почти не выпадал, а было промозгло и слякотно, — Вадим чувствовал себя неважно. Город сам по себе был неплохой и даже красивый — с живописными базарами, тополями, с выложенными кирпичом арыками вдоль тротуаров. Верблюды с огромными тюками хлопка плелись по улицам, равнодушные к гудкам автомобилей. Трамвай вдруг останавливался на полпути, потому что на рельсы улегся ишак и ни погонщик, ни милиционер не в силах его поднять… Все это было ново и в другое время показалось бы интересным и забавным, но Вадим ничего не замечал как следует и ничему не удивлялся. Самым ярким впечатлением ташкентской жизни были свежие, пахнущие краской полосы «Правды Востока» с фронтовыми сводками.
И хотелось в Москву. Вадим часто видел Москву во сне, просыпался среди ночи — и не узнавал своей низенькой тесной комнаты на окраине Ташкента: в окно глядело незнакомое черное небо с очень крупными, выпученными звездами, сонно кричал ишак, пели лягушки в арыке. Тоска томила неотступно. И не было писем от отца. А в марте пришло извещение о том, что отец погиб.
В Ташкенте уже была весна, пахло цветущим урюком, сварливая речонка Боз-су стала еще злее, пожелтела и вздулась, заливая мостки…
— Я чувствовала… — сказала Вера Фаддеевна шепотом, прижимая скомканный листок к глазам, и беззвучно заплакала, затрясла головой. Вадим обнимал ее, сжав губы, подавляя отчаянные, рвущиеся из горла рыдания. Он должен был молчать. Он был главой семьи, опорой, и уже не временной, а навсегда… Он только сказал угрюмо, подумав вслух о своем:
— Подожди вот… встретятся они мне…
Но «они» встретились с ним не скоро — через два года. Ему шел семнадцатый, и он только летом получил приписное свидетельство. А армия сражалась далеко на северо-западе, за тысячи километров от среднеазиатской столицы…
Вадим поступил на чугунолитейный завод на окраине Ташкента. Сначала работал гвоздильщиком на станочке «Аякс», делал гвозди, болты, потом перешел в литейный цех и стал формовщиком. На заводе были две маленькие вагранки и производились чугунные печки-времянки, небольшие тигли и еще какие-то несущественные предметы. Работа да и сам заводик с двумястами рабочих казались Вадиму слишком мелкими, обидно незначительными. Он решил перейти на один из крупных заводов, которых было много в Ташкенте, как местных, так и эвакуированных с запада. Но эта мечта его не осуществилась, зато осуществилась другая: в мае сорок третьего года Вадима приняли в военное училище, готовившее стрелков-радистов. Он уехал в маленький городок на севере Казахстана.
трифонов студенты.jpg

И еще один фрагмент.

Недалеко от Вадима работал Рашид. Делая длинные паузы, во время которых он выпрямлялся и сильным толчком сбрасывал с лопаты землю, Рашид рассказывал Гале:

— Мой дед копал землю. Каждый узбек — землекоп… В семь лет я взял кетмень… Кетмень видала? Э, лопата другая! А кетмень из куска стали делают, в кузнице куют… Надо над головой поднять, высоко, а потом вниз кидать. Он тяжелый, сам в землю идет.

— Наверно, очень трудно? Да? — спросила Галя.

— Трудно, конечно. Потом ничего… Мы канал строили летом… У нас знаешь какое лето? А в степи — вай дод, жара!.. Один час землю бросаем, пять минут перерыв, и так весь день… Как перерыв — падаем на землю, лежим, отдыхаем, тюбетейка на глаза… Потом сувчи бежит, мальчик, воду несет… Ведро с тряпкой, а вода все равно пыльная, желтая и теплая, как чай… Пьешь, а на зубах песок, плюешься.

— Какой ужас!

— Зачем ужас? Ничего, весело. Мы в палатках жили… Гуляли вечером, пели, а степь больша-ая… А сколько там этот… ургумчак называем… Паук такой желтый, мохнатый, как заяц прыгает… Паланга! Знаешь?

— Фаланга? Помню что-то, — сказала Галя. — По зоологии проходили.

— Да, он со всей степи набежал, нашу кухню услышал. Мы его где увидим — обязательно догоним, убьем. А потом, знаешь, кончили все — и вода пошла! Медленно так пошла-пошла, а мы рядом с ней идем, тоже медленно, и все поем, кричим не знаем что… А одна девочка — веселая такая, ох, красивая! — спрыгнула вниз и бежит перед самой водой, танцует. Ох, замечательно танцевала — как Тамара Ханум, лучше!..

Собачье

Тутти - придурошный наш красавец, кардинально поменял имидж.

До.


До


До.



Ре Ми  После. Изменение внешнего вида отразилось и на характере. Вместо пожилого истеричного марроканца скандалиста мы получили нервного и чувствительного юношу. Ну так, чтобы было понятно: студент-филолог петербургского университета в 1913 году.


Эдуард Бабаев "Улисс"

В продолжение вчерашней публикации предлагаю фрагмент воспоминаний  Бабаева о Георгии (Муре) Эфроне. Лиза, дочь Эдуарда Григорьевича, разрешение на публикацию сопроводила такой трогательной ремаркой:

Забавно, что в воспоминаниях Мура встретились мои родители - в московской части Мур пишет о маме - дочери Михаила Левидова Мае, в ташкентской - немного об отце. Они поженились много позже, в начале 60-х.


МК

             



Эдуард Бабаев

УЛИСС

Нас было трое. Встретились, познакомились и подружились мы во время войны, в эвакуации, в Ташкенте. Самым старшим среди нас был Георгий Эфрон, или Мур, сын Марины Цветаевой, ему тогда едва исполнилось шестнадцать.
Мы читали друг другу свои стихи, обменивались книгами, спорили, когда и где откроется второй фронт. Мур написал статью о современной французской поэзии, которую Алексей Николаевич Толстой одобрил и обещал напечатать в журнале “Новый мир”. Валентин Берестов уже читал свои стихи по радио, и его слушала вся ташкентская эвакуация. А я, начитавшись “Римских древностей”, сочинял роман из античной истории.
Мур читал книгу Джойса “Улисс” и говорил, что в “Одиссее” у Гомера главный герой — Телемак, который ищет своего отца, пропавшего без вести во время Троянской войны.
Это было время великой безотцовщины. В Ташкенте тогда можно было встретить людей со всех концов страны, со всех концов света. И Мур предложил нам издавать вместе рукописный журнал под названием “Улисс”.
Предложение было принято. Мур стал редактором “Улисса”, но о журнале мы решили пока никому ничего не говорить.
— Самый талантливый среди нас — Берестов, — сказал Мур. — С него мы и начнем.
И он выбрал для первого номера стихотворение Берестова “В извечной смене поколений” и еще другое, про отца: “Отец мой, ты не шлешь известий…”
Мур написал для “Улисса” заметки о сюрреализме с эпиграфом из Аполлинера: “Я выстроил мой дом в открытом океане…” Открытый океан — это тоже “тропа Улисса”.
А мне был поручен очерк о военном Ташкенте.
— С экзотикой и не без античных подробностей, — сказал Мур.
Мур жил в доме для эвакуированных московских писателей в самом центре города. В том же доме в начале войны жили Сергей Городецкий и Анна Ахматова.
У Мура была крошечная комнатка, фанерная выгородка без окон, с лампочкой под потолком в черном патроне. В этой комнатке едва помещались стол, стул и узкая кровать, застеленная стареньким пледом. Над столом была укреплена книжная полка, на которой стояли сборники Марины Цветаевой “Версты”, “Ремесло”, “Царь-Девица”.
Иногда Мур читал на память стихи. И тогда оказывалось, что у стен есть уши: то слева, справа из-за фанерной перегородки слышались голоса обитателей этого многонаселенного дома, просивших Мура прочесть еще и другие стихи: назывались заглавия, отдельные строки. И Мур читал:

Москва! Какой огромный
Странноприимный дом.
Всяк на Руси бездомный,
Мы все к тебе придем.


Он тосковал по Москве. Это была его Итака, о которой он никогда не забывал. И ни на что не жаловался. Рубашки у него были всегда свежие, башмаки начищены до блеска. Он жил вполне самостоятельно. Но и добрые соседи, как можно было видеть, не оставляли его без внимания.
Мур зарабатывал на хлеб тем, то писал плакаты и стихи для Телеграфного агентства (УзТАГ). Это было нечто вроде маяковских “Окон РОСТА”. Иногда приходилось рисовать по свежей штукатурке на стене университета.
У Мура была толстая записная книжка с названием “Проба пера”, где он собирал свои эпиграммы, похожие на карикатуры:

Эрзац, Абзац и Нота Бене
Танцуют вместе трепака.
И Мефистофель в белом шлеме
Им лижет пятки свысока.


Работа Мура была профессиональна. Это были окна во взрослый мир, который нам тогда был недоступен. И мы с удивлением смотрели на Мура и на его плакаты. С виду он был строгим и тихим юношей, аккуратным и благовоспитанным, но был у него этот “маяковско-цветаевский” стиль “превыше крестов и труб, крещенный в огне и дыме…”
Наша сверстница Майя Левидова познакомилась с Муром еще до войны. Она говорит, что Мур всегда был таким же, казался старше своих лет и признавался, что ему неловко сидеть за партой в сельской школе, где его дразнят за то, что он такой большой. Он тогда жил с матерью в Голицине под Москвой.
“Я в то время только что поступила в художественное училище, — рассказывает Майя Левидова, — и очень гордилась тем, что у меня на рисунках все выходит как живое…”
Но Мур не слишком ценил сходство с натурой в изобразительном искусстве. Посмотрев эти рисунки, спросил Майю: “И вам не скучно?”
Сам он рисовал условные портреты и фигуры с карикатурными чертами.
Мур был юноша без жеманства. “Когда его пригласили к обеденному столу, — вспоминает художница, — он не стал отнекиваться и “заранее благодарить”, а просто сказал: “С удовольствием”.
Таким же я знал его и в Ташкенте. Он не менял своих привычек. Ни слова не говорил об отце. И не любил, чтобы ему высказывали сочувствие. Какая-то литературная дама, недавно появившаяся в эвакуации, бросилась к нему с расспросами о Марине Ивановне и с объятиями, но Мур холодно отстранил ее и сказал:
— Марина Ивановна повесилась! Разве вы не знаете?
Литературная дама чуть не упала в обморок и потом всюду называла Мура “бесчувственным”. И говорили, прижимая руки к груди: “Я понимаю Марину Ивановну!”
— Ничего она не понимает, — ворчал Мур. — И вообще пусть не лезет ко мне со своими нежностями!
Он писал роман о подростке, потерянном в Париже. Как он бредет по улице с “большими магазинами” к станции подземной железной дороги и видит: “Станцию метротошнило толпой пассажиров”. Однажды он прочитал мне также наброски “семейной хроники”, где коснулся роковой темы самоубийства…
Беллетристики он не признавал, говорил, что это пустая трата времени. Я читал “Туннель” Келлермана, а Мур велел мне прочесть “Контрапункт” Олдоса Хаксли. Он отдавал предпочтение истории и философии. Для меня, провинциального мальчика, все это было новым и неожиданным. И я услышал от Мура, “как любопытный скиф афинского софиста”.
В наших беседах, спорах и хождениях по городу принимал также участие Р. Такташ, сын знаменитого татарского поэта Хади Такташа. Р. Такташ был художник, знаток искусства и поэт. Он писал стихи по-русски, и многие его образы были живописными. Мур говорил, что участие Р. Такташа вносит в наше сообщество евразийский элемент. Именно от Мура я впервые услышал о евразийстве, нечто вроде того, что потом развивал в своих книгах Л. Н. Гумилев. И это тоже было для меня новым и неожиданным и так непохожим на то, что мы тогда проходили на уроках истории.

Babaev

Collapse )

Антология. Юрий Окунев

Юрий Окунев
(1919-1988)
Его звали Израиль Абрамович Израилев – не самое легкое имя для человека, посвятившего себя русской литературе, родившегося и прожившего большую часть жизни в Поволжье, согласитесь. Окунев – фамилия матери, Фаины Зиновьевны, оперной певицы.
Юрий Окунев до войны начал учиться в Литинституте, сначала у Антокольского, потом – у Сельвинского.  В 1941 ушел добровольцем на фронт и воевал до конца войны. Учебу завершил в 1947. С той поры и до конца жил в Волгограде.
Вел жизнь профессионального литератора в провинции: работал редактором, руководил литобъединением. Раз в несколько лет выходила книжка.
Не представляю, как попала ташкентская собака, да еще в качестве alter ego автора, в стихи Юрия Окунева.

На этот вопрос ответила в письме дочь поэта.
Мой отец во второй половине 50 -х годов несколько месяцев жил в Ташкенте и работал над переводами стихов узбекского поэта Джуманияза Джаббарова. В результате этих трудов в 1959 году в ГИХЛ Уз вышла книга авторизованных переводов "Взаимность".

okunyev


* * *
                                      О. А.

Обычный двор, ташкентский двор.

Собака дремлет, голубь бродит.
И откровенный разговор

Они со мною вдруг заводят.

Больна собака и стара.
И повидала в жизни виды.
Была доверчива, добра,

А получала лишь обиды.

Вот так ты душу отдаешь.
Все терпишь, хоть бывает всяко.
Я чем-то все-таки похож

На ту ташкентскую собаку.

529881
В.М.Петров  Двор на Пушкинской

Антология. Санджар Янышев

Санджар Янышев


Зачем трем талантливым и непохожим поэтам понадобилось в 90-х объединяться в Ташкентскую поэтическую школу? Причин было много. Время было какое-то особо неподходящее для вхождения в литературу. В русскую литературу. Трем мальчикам с нерусскими фамилиями из далекого, все более удаляющегося нерусского города. Никакой такой школы на самом деле не было, хотя существовал манифест и печатный орган – альманах «Малый шелковый путь», был ташкентский поэтический фестиваль.
Усилия этих трех поэтов и тот альманах, и тот фестиваль не только позволили зазвучать их именам, не только осмыслили и артикулировали место города в литературном контексте, но и поддержали ташкентских пишущих на поколение до и на поколение - после, с колумбовой решительностью открыли московским поэтам Ташкент.
Завершив все возложенные на нее задачи, Ташкентская поэтическая школа тихо угасла. Каждый из троицы, сохранив дружбу, пошел своим путем.
Вот Санджар Янышев – самостоятельный состоявшийся московский поэт со своим голосом, автор четырех книг, последнее время публикует интересную и необычную прозу.

К слову, "Ташкентдан
гапирамиз" - "говорит Ташкент", позывные местного радио, так много говорящие тем, кто понимает.

sarjar yanishev


* * *
собаки листья солнце шифер
перила лестница вода
горляшки пуговицы мыло
корица масло кориандр
палас диван пододеяльник
электровафельница пыль орех
бамбук журнальный столик
атлас маяк фотоальбом
трюмо проигрыватель ветошь
бабулин фартук оселок
бутылка солнце тополь манка
сандалий ножницы сервант
сундук фарфоровая зебра
крыло чай-пай велосипед
вода персоль шафран Нафиса-
опа рис курага миндаль
забор шалаш карбид побелка
гараж пыль шифер мураши
листва скамейка кран черешня
живая изгородь асфальт
смола айвовое варенье
собаки ирис виноград
паутинка оспы платье в красный
горошек стоп-колокола
постель кирпич топчан калитка
медали деда Ташкентдан
гапирамиз лимон горчица
пенициллин укол компресс
рассвет деревья-привиденья
Аглая кожа мураши
фонарь яичные решетки
сухие мухи между рам
дым листьев пар из черных люков
паленый войлок кошья шерсть
какао с молоком на завтрак
урюк с лепешкой на обед
зирвак с Жураевым на ужин
Драгунский на грядущий сон
свет пойманный копытом зебры
свет отраженный на стене
собаки листья солнце солнце


собаки листья солнце солн




* * *
Ташкент как зеркало неверного меня
имеет форму человеческого клубня.
Его сады и пни, и кладбища, и клумбы,
и запечённые в курганах имена -



теперь фигурка на Дедулином столе
с земным Гагариным, приклеенным лет сорок
тому назад; и эта вуду для иголок -
монтаж меня...
                              А я плыву на корабле.



Ташкент как зеркало нерусского меня
имеет форму купола и арки.
А я плыву, и мне на палубе гадалки
и попки врут, что форма, в сущности, одна;



и что язык един у ящериц и рыб -
какого шуя выбирать тогда наречье,
на коем дохнуть?.. - и что форма человечья
отныне происходит из икры!..        

Ташкент как зеркало... А впрочем, всё брехня.
Нет ни пространства, ни гребца в триреме.
Востока - нет, нет - Запада, и Время -
единственное Место для меня.

В нем-то и движется мой город без колес,
без лопастей - как на зеленый дух свирели.
И я - в пути, чтоб аромат сарсапарели
не прекратил струиться из его желез.



0_94a43_916dd317_XXXL