Category: лытдыбр

Category was added automatically. Read all entries about "лытдыбр".

"НОВАЯ "ЮНОСТЬ". ИЗБРАННОЕ. 2018

В конце года журнал «Новая «Юность» выложил книгу «Избранного»  за прошлый год. Вот уже четвертый раз подряд я удостаиваюсь чести играть в этой сборной. 

На этот раз туда включено продолжение «Записной книги», которое для красного словца поименовано «четвертым томом», хотя на самом деле просто все еще продолжает третий. 

Короче, если кто не читал, то со страницы 139.

РЕЦЕНЗИЯ ВАДИМА МУРАТХАНОВА НА "ЗАПИСНУЮ КНИГУ"

Жизнь, как всегда, оказывается фантасмагоричней   и ироничней наших о ней предположений.

Прекрасная рецензия прекрасного Вадима Муратханова на мою книжку вышла в журнале Ташкентской епархии РПЦ «Восток свыше» — МК


Литературные страницы Вадима МУРАТХАНОВА

Блокнот, обернувшийся книгой

Михаил Книжник заявил о себе как поэт и мастер короткой прозы еще в 80-х.

Живя в Ташкенте, он публиковался не только в родном городе, но и в московских «Знамени», «Дружбе народов». А первую книгу стихов – «Готовальня» – выпустил в Киеве. После переезда в Израиль, уже в новом веке, Книжник взял на себя

столь же увлекательный, сколь и объемный труд собирания стихов о Ташкенте

в единую антологию «Ташкентский дворик». Антология, объединившая тексты

Анны Ахматовой, Владимира Луговского, Семена Липкина, Александра Файнберга

и многих других поэтов, писавших о Ташкенте, вывешена в «Живом журнале» и

пока ждет своего издателя.

А в девяностых годах по Ташкенту ходила «Записная книга» Михаила Книжника – сначала в списках, а потом и в файлах: цифровая эра уже вступала в свои

права.

Состояла «Книга» из коротких историй, остроумных реплик, забавных слово-

сочетаний, сложенных из авторских неологизмов и каламбуров. Держалась она на

единстве места и действующих лиц – ташкентцев, преимущественно врачей, как

и сам автор. Они проходили по книге пунктиром, как бы заглядывая к читателю

на огонек и вновь убегая по делам. Ироничный взгляд рассказчика сочетал беспощадную трезвость в отношении человеческой природы и сочувствие к отдельно

Collapse )

Обсуждение "Записной книги" на сайте "Письма о Ташкенте"


Я бы не стал всю эту зоологию выкладывать, но опасаюсь, что несмотря на мои увещевания, модератор психанёт и сотрет. А то я разглядываю эти опусы и пытаюсь понять: что  же ими движет? Что они вычитали в моей книге? Зачем читали?

  

«Записная книга» Михаила Книжника 


Воскресенье, 10 сентября 2017 (3 дня назад) | Добавить в закладки

Просмотры: 296 

| EC 

Если помните, недавно сообщал о выходе книги Михаила Книжника. Еще две приятные новости.

Первая приятная для меня — приехал подписанный автором экземпляр.
 

Вторая приятная для всех — получено разрешение на публикацию книги! Скачиваем и наслаждаемся (4 Мб).

31 комментарий


Куврук

10/09/2017 в 17:55 

Литература тихо жила где-то рядом. Это байки, жанр этнической хохмы. Начинающие писатели часто путают литературный дар с эпатажем. Порой ими овладевают муки гениальности (не путать с любимой автором «Книги» хасимой). ). Общий вывод — автор здоров, бодр, может быть, немного дружен с алкоголем, но без признаков деменции. Обещает писать долго.


Roman A.

10/09/2017 в 23:15 

Написанное является калькой Довлатовского «Соло на Андервуде». Сам автор этого не скрывает и упоминает трижды.


Ильдар

11/09/2017 в 00:29 

А что, откровенные матюки, без каких-либо купюр или сокращений, — это теперь правила хорошего тона этого сайта? Чой-то Вы, г-н Скляревский, мягко говоря , мутируете не в лучшую сторону. Только не говорите, что «из песни слОва не выкинешь».


Рахим

11/09/2017 в 04:30 

Collapse )

А. И. Солжени́цын "ПРАВАЯ КИСТЬ"

Об этом рассказе Солженицына упомянула Ввведенская в своем интервью. К стыду своему рассказа я не знал, он оказался замечательным: лаконичным, выразительным, достаточно ярким. Наверно, скромное, но безусловное дарование Солженицына было приспособлено к короткой прозе. Текст , правда, не лишен свойственных данному автору особенностей: принудительное использование заковыристых слов и главное – самая большая доля авторской жалости достается самому автору. Но Ташкента тут побольше, чем в "Раковом корпусе".  МК

ПРАВАЯ КИСТЬ

В ту зиму я приехал в Ташкент почти уже мертвецом. Я так и приехал сюда — умирать.

А меня вернули пожить ещё.

Это был месяц, месяц и ещё месяц. Непуганая ташкентская весна прошла за окнами, вступила в лето, повсюду густо уже зеленело и совсем было тепло, когда стал и я выходить погулять неуверенными ногами.

Ещё не смея сам себе признаться, что я выздоравливаю, ещё в самых залётных мечтах измеряя добавленный мне срок жизни не годами, а месяцами, — я медленно переступал по гравийным и асфальтовым дорожкам парка, разросшегося меж корпусов медицинского института. Мне надо было часто присаживаться, а иногда, от разбирающей рентгеновской тошноты, и прилегать, пониже спустив голову.

Я был и таким, да не таким, как окружающие меня больные: я был много бесправнее их и вынужденно безмолвней их. К ним приходили на свидания, о них плакали родственники, и одна была их забота, одна цель — выздороветь. А мне выздоравливать было почти что и не для чего: у тридцатипятилетнего, у меня не было во всём мире никого родного в ту весну. Ещё не было у меня — паспорта, и если б я теперь выздоровел, то надо было мне покинуть эту зелень, эту много-плодную сторону — и возвращаться к себе в пустыню, куда я сослан был навечно, под гласный надзор, с отметками каждые две недели, и откуда комендатура долго не удабривалась меня и умирающего выпустить на лечение.

Обо всём этом я не мог рассказать окружающим меня вольным больным.

Если б и рассказал, они б не поняли…

Но зато, держа за плечами десять лет медлительных размышлений, я уже знал ту истину, что подлинный вкус жизни постигается не во многом, а в малом. Вот в этом неуверенном переступе ещё слабыми ногами. В осторожном, чтоб не вызвать укола в груди, вдохе. В одной не побитой морозом картофелине, выловленной из супа.

Так весна эта была для меня самой мучительной и самой прекрасной в жизни.

Всё было для меня забыто или не видано, всё интересно: даже тележка с мороженым; даже подметальщик с брандспойтом; даже торговки с пучками продолговатой редиски; и уж тем более — жеребёнок, забредший на травку через пролом в стене.

День ото дня я отваживался отходить от своей клиники и дальше — по парку, посаженному, должно быть, ещё в конце прошлого века, когда клались и эти добротные кирпичные здания с открытой расшивкою швов. С восхода торжественного солнца весь южный день напролёт и ещё глубоко в жёлто-электрический вечер парк был наполнен оживлённым движением. Быстро сновали здоровые, неспешно расхаживали больные.

Там, где несколько аллей стекались, в одну, идущую к главным воротам, — белел большой алебастровый, Сталин с каменной усмешкой в усах. Дальше по пути к воротам с равномерной разрядкой расставлены были и другие вожди, поменьше.

Затем стоял писчебумажный киоск. Продавались в нём пластмассовые карандашики и заманчивые записные книжечки. Но не только деньги мои были сурово считанные, — а и книжки записные у меня уже в жизни бывали, потом попали не туда, и рассудил я, что лучше их никогда не иметь.

У самых же ворот располагались фруктовый ларёк и чайхана. Нас, больных, в полосатых наших пижамах, вчайхану не пускали, но загородка была открытая, и через неё можно было смотреть. Живой чайханы я в жизни не видал — этих отдельных для каждого чайников с зелёным или чёрным чаем. Была в чайхане европейская часть, со столиками, и узбекская — со сплошным помостом. За столиками ели-пили быстро, в испитой пиале оставляли мелочь для расплаты и уходили. На помосте же, на цыновках под камышёвым тентом, натянутым с жарких дней, сидели и полёживали часами, кто и днями, выпивали чайник за чайником, играли в кости, и как будто ни к каким обязанностям не призывал их долгий день.

Фруктовый ларёк торговал и для больных тоже — но мои ссыльные копеечки поёживались от цен. Я рассматривал со вниманием горки урюка, изюма, свежей черешни — и отходил.

Дальше шла высокая стена, за ворота больных тоже не выпускали. Через эту стену по два и по три раза на день переваливались в медицинский городок оркестровые траурные марши (потому что город — миллионный, а кладбище было — тут, рядом). Минут по десять они здесь звучали, пока медленное шествие миновало городок. Удары барабана отбивали отрешённый ритм. На толпу этот ритм не действовал, её подёргивания были чаще. Здоровые лишь чуть оглядывались и снова спешили, куда было нужно им (они все хорошо знали, что было нужно). А больные при этих маршах останавливались, долго слушали, высовывались из окон корпусов.

Чем явственней я освобождался от болезни, чем верней становилось, что останусь жив, тем тоскливей я озирался вокруг: мне уже было жаль это всё покидать.

На стадионе медиков белые фигуры перебрасывались белыми теннисными мячами. Всю жизнь мне хотелось играть в теннис, и никогда не привелось. Под крутым берегом клокотал мутно-жёлтый бешеный Салар. В парке жили осеняющие клёны, раскидистые дубы, нежные японские акации. И восьмигранный фонтан взбрасывал тонкие свежие серебринки струй — к вершинам. А что за трава была на газонах! — сочная, давно забытая (в лагерях её велели выпалывать как врага, в ссылке моей не росла никакая). Просто лежать на ней ничком, мирно вдыхать травяной запах и солнцем нагретые воспарения — было уже блаженство.

Тут, в траве, я лежал не один. Там и сям зубрили мило свои пухлые учебники студентки мединститута. Или, захлёбываясь в рассказах, шли с зачёта. Или, гибкие, покачивая спортивными чемоданчиками, — из душевой стадиона. Вечерами неразличимые, а потому втройне притягательные, девушки в нетроганых и троганых платьицах обходили фонтан и шуршали гравием аллеек.

Мне было кого-то разрывающе жаль: не то сверстников моих, перемороженных под Демьянском, сожжённых в Освенциме, истравленных в Джезказгане, домирающих в тайге — что не нам достанутся эти девушки. Или девушек этих — за то, чего мне им никогда не рассказать, а им не узнать никогда.

И целый день гравийными и асфальтовыми дорожками лились женщины, женщины, женщины! — молодые врачи, медицинские сёстры, лаборантки, регистраторши, кастелянши, раздатчицы и родственницы, посещающие больных. Они проходили мимо меня в снежно-строгих халатах и в ярких южных платьях, часто полупрозрачных, кто побогаче — вращая над головами на бамбуковых палочках модные китайские зонтики — солнечные, голубые, розовые. Каждая из них, промелькнув за секунду, составляла целый сюжет: её прожитой жизни до меня, её возможного (невозможного) знакомства со мной.

Я был жалок. Исхудалое лицо моё несло на себе пережитое — морщины лагерной вынужденной угрюмости, пепельную мертвизну задубенелой кожи, недавнее отравление ядами болезни и ядами лекарств, отчего к цвету щёк добавилась ещё и зелень. От охранительной привычки подчиняться и прятаться спина моя была пригорблена. Полосатая шутовская курточка едва доходила мне до живота, полосатые брюки кончались выше щиколоток, из тупоносых лагерных кирзовых ботинок вывешивались уголки портянок, коричневых от времени.

Последняя из этих женщин не решилась бы пройтись со мною рядом!.. Но я не видел сам себя. А глаза мои не менее прозрачно, чем у них, пропускали внутрь меня — мир.

Так однажды перед вечером я стоял у главных ворот и смотрел. Мимо стремился обычный поток, покачивались зонтики, мелькали шёлковые платья, чесучовые брюки на светлых поясах, вышитые рубахи и тюбетейки. Смешивались голоса, торговали фруктами, за загородкою пили чай, метали кубики — а у загородки, привалившись к ней, стоял нескладный маленький человечек, вроде нищего, и задыхающимся голосом иногда обращался:

— Товарищи… Товарищи…

Пёстрая занятая толпа не слушала его. Я подошёл:

— Что скажешь, браток?

У этого человека был непомерный живот, больше, чем у беременной — мешком обвисший, распирающий грязно-защитную гимнастёрку и грязно-защитные брюки. Сапоги его с подбитыми подошвами были тяжелы и пыльны. Не по погоде отягощало плечи толстое расстёгнутое пальто с засаленным воротником и затёртыми обшлагами. На голове лежала стародавняя истрёпанная кепка, достойная огородного пугала.

Отёчные глаза его были мутны.

Он с трудом приподнял одну кисть, сжатую в кулак, и я вытянул из неё потную измятую бумажку. Это было угловато написанное цепляющимся по бумаге пером заявление от гражданина Боброва с просьбой определить его в больницу — и на заявлении искоса две визы, синими и красными чернилами. Синие чернила были горздравские и выражали разумно-мотивированный отказ. Красные же чернила приказывали клинике мединститута принять больного в стационар. Синие чернила были вчера, а красные — сегодня.

— Ну что ж, — громко растолковывал я ему, как глухому. — В приёмный покой вам надо, в первый корпус. Пойдёте, вот, значит, прямо мимо этих… памятников…

Но тут я заметил, что У самой цели силы оставили его, что не только расспрашивать дальше и передвигать ноги по гладкому асфальту, но держать в руке полуторакилограммовый затасканный мешочек ему было невмочь. И я решил:

— Ладно, папаша, провожу, пошли. Мешочек-то давай.

Слышал он хорошо. С облегчением он передал мне мешочек, налёг на мою подставленную руку и, почти не поднимая ног, полозя сапогами по асфальту, двинулся. Я повёл его под локоть через пальто, порыжевшее от пыли. Раздувшийся живот будто перевешивал старика к переду. Он часто тяжело выдыхал.

Так мы пошли, два обтрёпыша, тою самой аллеей, где я в мыслях брал под руку красивейших девушек Ташкента. Долго, медленно мы тащились мимо тупых алебастровых бюстов.

Наконец, свернули. По нашему пути стояла скамья с прислоном. Мой спутник попросил посидеть. Меня тоже уже начинало подташнивать, я перестоял лишку. Мы сели. Отсюда и фонтан было видно тот самый.

Ещё по дороге старик мне сказал несколько фраз и теперь, отдышавшись, добавил. Ему нужно было на Урал, и прописка в паспорте у него была уральская, в этом вся беда. А болезнь прихватила его где-то под Тахиа-Ташем (где, я помнил, какой-то великий канал начинали строить, бросили потом). В Ургенче его месяц держали в больнице, выпускали воду из живота и из ног, хуже сделали — и выписали. В Чарджоу он с поезда сходил, и в Урсатьевской — но нигде его лечить не принимали, слали на Урал, по месту прописки. Ехать же в поезде никак ему сил не было, и денег не осталось на билет. И вот теперь в Ташкенте добился за два дня, чтобы положили.

Что он делал на юге, зачем его сюда занесло — уж я не спрашивал. Болезнь его была по медицинским справкам запетлистая, а если посмотреть на самого, так — последняя болезнь. Наглядясь на многих больных, я различал ясно, что в нём уже не оставалось жизненной силы. Губы его расслабились, речь была маловнятна, и какая-то тускловатость находила на глаза.

Даже кепка томила его. С трудом подняв руку, он стянул её на колени. Опять с трудом подняв руку, нечистым рукавом вытер со лба пот. Куполок его головы пролысел, а кругом, по темени, сохранились нечёсанные, сбитые пылью волосы, ещё русые. Не старость его довела, а болезнь.

На его шее, до жалкости потончавшей, цыплячьей, висело много кожи лишней, и отдельно ходил спереди трёхгранный кадык.

На чём было и голове держаться? Едва мы сели, она свалилась к нему на грудь, упершись подбородком.

Так он замер, с кепкой на коленях, с закрытыми глазами. Он, кажется, забыл, что мы только на минутку присели отдохнуть и что ему надо в приёмный покой.

Вблизи перед нами серебряной нитью взвивалась почти бесшумная фонтанная струя. По ту сторону прошли две девушки рядом. Я проводил их в спину. Одна была в оранжевой юбке, другая в бордовой. Обе мне очень понравились.

Сосед мой слышно вздохнул, перекатил голову по груди и, приподняв жёлто-серые веки, посмотрел на меня снизу сбоку:

— А курить у вас не найдётся, товарищ?

— И из головы выкинь, папаша! — прикрикнул я. — Нам с тобой хоть не куря бы ещё землю сапогами погрести. В зеркало на себя посмотри. Курить!

(Я сам-то курить бросил месяц назад, еле оторвался.)

Он засопел. И опять посмотрел на меня из-под жёлтых век снизу вверх, как-то по-собачьему.

— Всё ж-таки, дай рубля три, товарищ!

Я задумался, дать или не дать. Что ни говори, я оставался ещё зэк, а он был как-никак вольный. Сколько я лет там работал — мне ничего не платили. А когда стали платить, так вычитали: за конвой, за освещение зоны, за ищеек, за начальство, за баланду.

Из маленького нагрудного кармана своей - шутовской курточки я достал клеёнчатый кошелёк, пересмотрел бумажки в нём. Вздохнул, протянул старику трёшницу.

— Спасибо, — просипел он. С трудом держа руку приподнятой, взял эту трёшницу, заложил её в карман — и тут же его освобождённая рука шлёпнулась на колено. А голова опять упёрлась подбородком в грудь.

Помолчали.

Перед нами за это время прошла женщина, потом ещё две студентки. Все трое мне очень понравились.

Годами так бывало, что ни голоса их не услышишь, ни стука каблучка.

— Ещё удачно получилось, что вам резолюцию поставили. А то б и неделю тут околачивались. Простое дело. Многие так.

Он оторвал подбородок от груди и повернулся ко мне. В глазах его просветился смысл, дрогнул голос, и речь стала разборчивее:

— Сынок! Меня кладут потому, что я заслуженный человек. Я ветеран революции. Мне Сергей Мироныч Киров под Царицыном лично руку пожал. Мне персональную пенсию должны платить.

Слабое движение щёк и губ — тень гордой улыбки — выразились на его небритом лице.

Я оглядел его тряпьё и ещё раз его самого.

— Почему ж не платят?

— Жизнь так полегла, — вздохнул он. — Теперь меня не признают. Какие архивы сгорели, какие потеряны. И свидетелей не собрать. И Сергей Мироныча убили… Сам я виноват, справок не скопил… Одна вот только есть…

Правую кисть — суставы пальцев её были кругло-опухшие, и пальцы мешали друг другу — он донёс до кармана, стал туда втискивать, — но тут короткое оживление его прервалось, он опять уронил руку, голову и замер.

Солнце уже западало за здания корпусов, и в приёмный покой (до него оставалась сотня шагов) надо было поспешить: в клиниках никогда не было легко с местами.

Я взял старика за плечо:

— Папаша! Очнись! Вон, видишь дверь? Видишь? Я пойду подтолкну пока. А ты сможешь — сам дойди, нет — меня подожди. Мешочек твой я заберу.

Он кивнул, будто понял.

В приёмном покое — куске большого обшарпанного зала, отгороженном грубыми перегородками (за ними где-то была здесь баня, переодевальня, парикмахерская), днём всегда теснились больные и измирали долгие часы, пока их примут. Но сейчас, на удивленье, не было ни души. Я постучал в закрытое фанерное окошечко. Его растворила очень молодая сестра с носом-туфелькой, с губами, накрашенными не красной, а густо-лиловой помадой.

— Вам чего? — Она сидела за столом и читала, по всей видимости, комикс про шпионов.

Быстренькие такие у неё были глазки.

Я подал ей заявление с двумя резолюциями и сказал:

— Он еле ходит. Сейчас я его доведу.

— Не смейте никого вести! — резко вскрикнула она, даже не посмотрев бумажку. — Не знаете порядка? Больных принимаем только с девяти утра!

Это она не знала «порядка». Я просунул в форточку голову и, сколько поместилось, руку, чтоб она меня не прихлопнула. Там, отвесив криво нижнюю губу и скорчив физиономию гориллы, сказал блатным голосом, пришипячивая:

— Слушай, барышня! Между прочим, я у тебя не в шестёрках.

Она сробела, отодвинула стул в глубь своей комнатёнки и сбавила:

— Приёма нет, гражданин! В девять утра.

— Ты — прочти бумажку! — очень посоветовал я ей низким недоброжелательным голосом.

Она прочла.

— Ну, и что ж! Порядок общий. И завтра, может, мест не будет. Сегодня утром — не было.

Она даже как бы с удовольствием это выговорила, что сегодня утром мест не было, как бы укалывая этим меня.

— Но человек — проездом, понимаете? Ему деться некуда.

По мере того, как я выбирался из форточки назад и переставал говорить с лагерной ухваткой, лицо её принимало прежнее жестоко-весёлое выражение:

— У нас все приезжие! Куда их ложить? Ждут! Пусть на квартиру станет!

— Но вы — выйдите, посмотрите, в каком он состоянии.

— Ещё чего! Буду я ходить больных собирать! Я не санитарка!

И гордо дрогнула своим носом-туфелькой. Она так бойко-быстро отвечала, как будто была пружиною заведена на ответы.

— Так для кого вы тут сидите?! — хлопнул я ладонью по фанерной стенке, и посыпалась мелкая пыльца побелки. — Тогда заприте двери!

— Вас не спросили!! Нахал! — взорвалась она, вскочила, обежала кругом и появилась из коридорчика: — Кто вы такой? Не учите меня! Нам «скорая помощь» привозит!

Если б не эти грубо-лиловые губы и такой же лиловый маникюр, она была бы совсем недурна. Носик её украшал. И бровями она водила очень значительно. Халат на груди был широко отложен из-за духоты — и виднелась косынка, розовенькая славная и комсомольский значок.

— Как? Если б он не сам к вам пришёл, а его б на улице подобрала скорая — вы б его приняли? Есть такое правило?

Она высокомерно оглядела мою нелепую фигуру, я — оглядел её. Я совсем забыл, что у меня портянки высовываются из ботинок. Она фыркнула, но приняла сухой вид и окончила:

— Да, больной! Есть такое правило.

И ушла за перегородку.

Шорох послышался позади меня. Я оглянулся. Мой спутник уже стоял здесь. Он слышал и понял. Придерживаясь за стену и перетягиваясь к большой садовой скамье, поставленной для посетителей, он чуть помахивал правой кистью, держа в ней истёртый бумажник.

— Вот… — измождённо выговаривал он, — … вот, покажите ей… пусть она… вот…

Я успел его поддержать, — опустил на скамью. Он беспомощными пальцами пытался вытянуть из бумажника свою единственную справку и никак не мог.

Я принял от него эту ветхую бумажку, подклеенную по сгибам от рассыпания, и развернул. Пишущей машинкой отпечатаны были фиолетовые строчки с буквами, пляшущими из ряда то вверх, то вниз:

«ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!


Справка.

Дана сия товарищу Боброву Н. К. в том, что в 1921 году он действительно состоял в славном -овском губернском Отряде Особого Назначения имени Мировой Революции и своей рукой много порубал оставшихся гадов.

Комиссар....»


Подпись.

И бледная фиолетовая печать.

Поглаживая рукою грудь, я спросил тихо:

— Это что ж — «Особого Назначения»? Какой?

— Ага, — ответил он, едва придерживая веки незакрытыми. — Покажите ей.

Я видел его руку, его правую кисть — такую маленькую, со вздувшимися бурыми венами, с кругло-опухшими суставами, почти не способную вытянуть справку из бумажника. И вспомнил эту моду — как пешего рубили с коня наотмашь наискосок.

Странно…. На полном размахе руки доворачивала саблю и сносила голову, шею, часть плеча эта правая кисть. А сейчас не могла удержать — бумажника…

Подойдя к фанерной форточке, я опять надавил ее Регистраторша, не поднимая головы, читала свой комикс. На странице вверх ногами я увидел благородного чекиста, прыгнувшего на подоконник с пистолетом.

Я тихо положил ей надорванную справку поверх книги и, обернувшись, всё время поглаживая грудь от тошноты, пошёл к выходу. Мне надо было лечь быстрей, головою пониже.

— Чего это бумажки раскладываете? Заберите, больной! — стрельнула девица через форточку мне вслед.

Ветеран глубоко ушёл в скамью. Голова и даже плечи его как бы осели в туловище. Раздвинуто повисли беспомощные пальцы. Свисало распахнутое пальто. Круглый раздутый живот неправдоподобно лежал в сгибе на бёдрах.

1960

Вопросы крови

Эпиграф:
… послышался все тот же дрянной голос из кабинета, – подумаешь, бином Ньютона!
                                                    (сами знаете откуда)

Когда я приехал в Израиль, то вовсю турбовались «эфиопы» - это такие евреи, которые черные, и которые приехали из Африки. Из крови, набранной при добровольной сдаче, выкинули кровь эфиопов. Белый, как снег, журналист написал про это в газете, и эфиопы пошли бузить.  Бузили они не сильно и не долго, поскольку вспыльчивы, но меланхоличны.
Перед ними извинялись.


Прошло почти 20 лет и журналист Киселев спрашивает нашего президента про кровь гомосексуалистов, что мол у нас, в Израиле по закону их кровь не переливают. Старенький президент, малость прихуев от такой новости, мямлит, журналист, как клоп, надувается радостью: срезал.


Как им объяснить, этим двум мудакам, и другим мудакам, начавшим с обеих сторон трепать эту тему, что никакого расизма, пренебрежения, снобизма в этих решениях нет. И законов таких нет, а есть распоряжения, лишенные всяких эмоций, а основанные на статистике и голимом расчете.


Допустим, при заготовке крови есть шанс на ошибку -  проскочит одна, содержащая возбудителя опасной болезни.  Это если кровь заготавливается от населения, где эти болезни встречаются с некоторой базисной частотой.  Один заболевший из-за этой ошибки, которую невозможно предотвратить, подаст в суд и получит N миллионов шекелей компенсации и эти деньги в системе предусмотрены.


Но дело в том, что у «эфиопов» процент больных и носителей вируса СПИДа и гепатита С больше, чем в среднем по Израилю во много раз.  И, ах ужас, у «русских» в разы больше гепатита С.  А в среде гомосексуалистов лет 20 назад было больше СПИДа. Переливая их кровь нужно было быть готовым, что из-за той самой неотвратимой погрешности заразятся в 10 раз больше людей. И система знает, что N x10 миллионов на компенсации заболевшим у нее нет. Потому гораздо дешевле отказаться от переливания крови этих групп риска.


Причем, прошедшие 20 лет, уверен, не оставили статистику неизменной.  Геи обустроились в своей среде, у «русских» и «эфиопов» поумирали самые больные, состарились и ушли из доноров носители, естественная смена поколений, и новые, израильские поколения по инфекционным заболеваниям уже мало отличаются от остального населения страны. Так что распоряжения, если они и существуют, будут отменены или изменены, и основываться будут, я надеюсь, на рациональной и прозаической целесообразности.

И о чем будут писать белые, как снег, журналисты, и о чем будут трындеть их продажный журналист и наш отвратный президент я просто не представляю.
Найдут. Они ночных дежурств не делают, а не мешки ворочать они мастера.

Записная книга, том 1, начало

Куски были напечатаны в "Знамени", еще - в израильской толстой газете, выходившей перед выходными. Целиком (та часть, которая теперь называется "1-й том") - в "Малом шелковом пути".
Потом ее выложили на сайте Ташкентской поэтической школы, но она куда-то запропала при многократных переездах.
Теперь, взявшись что-то показывать здесь (не понимаю - зачем  и для кого) я решил этот первый том выложить, пусть висит. Руки чешутся что-нибудь  поменять, но  не стану. Так я тогда понимал. В конце добавлены несколько страниц, сложившихся до отъезда из Ташкента, но в публикации не попаших.


ЗАПИСНАЯ КНИГА

                                     

                                       Том 1



ОТ АВТОРА
        Жанр этого сочинения не нов, но общепринятого названия у него нет. По недоразумению его называют "записными книжками" и "дневниками". Может быть, его следовало назвать "свободная проза", но это мало прояснит ситуацию.
        Из пишущей публики наверняка кто-нибудь скажет: "Подумаешь! Да у меня такого добра на десять томов". Дай-то Бог, коллега! Я буду усердным Вашим читателем.
        Сочинениями подобного рода принято завершать литературную карьеру. Мне захотелось нарушить такой порядок. Кто знает, может быть, я закончу "Письмом ученому соседу".
        Моего читателя прошу меня извинить за лексическое своеволие некоторых персонажей, переходящее порой рамки приличий. У меня есть оправдание: я добросовестно втолковывал им, что так выражаться в обществе не следует...

 
-.-
Он интеллигентный человек, он твердо уверен, что диктор Левитан приходится сыном художнику Левитану. Он про них так и говорит: отец и сын Левитаны.

_._


 Занятия по гинекологии, тема - контрацепция. Моя однокурсница Рая Барская сдавленным шепотом сомневается в научных рекомендациях:
- Через гондон ебаться, все равно как через стекло целоваться.
_._


 Та же Райка рассказывала мне, что ей приснился сон. Ей снилось, что она умерла. Она звонила подругам, принимала соболезнования, приглашала на похороны. "Умоляю, не приносите венков. Только цветы, живые цветы".

­­_._

Я делаю вид, что собираю хлопок. В соседнем ряду делает вид Райка Барская, попутно рассказывает сквозь хлопковые кусты:
- ...несчастная женщина, столько горя врагам не желаю. Муж бросил. Единственный сын немножко того, и что ты думаешь, она его женила на бабе с приветом, у них родился ненормальный ребенок, прожил пол года, а потом ему поставили памятник, людям в пятьдесят лет такие не ставят...
- Райка, - перебиваю я ее. - Ты - Бабель?

_._

 Когда Советская власть выкидывала очередной фортель - принимала ли запрещающий указ, после которого запрещаемое начинало небывало колоситься, или поощряющее постановление, после которого начисто пропадало поощряемое, - мой отец говорил:
- Тачанка.
Еще до войны, в пульсирующей полутьме провинциального кинозала он, пионер и ворошиловский стрелок, свято веривший, что если посмотреть в восемнадцатый раз, Чапаев выплывет, все же никак не мог взять в толк, отчего в фильмах про гражданскую тачанки едут вперед, хотя их колеса вертятся в обратную сторону. Так пробежала первая трещина недоверия между отцом и Советской властью.

_._

Надпись на надгробном памятнике: "Спи спокойно от жены и детей".

_._

 Ташкентский мединститут, первая половина 80-х. Лекции по хирургии читает доцент Хаджибаев. Язвенная болезнь, холецистит, панкреатит. Сначала он излагает историю вопроса: кто когда описал, кто как оперировал. Потом Мумин Хаджибаевич обычно говорил:
- У нас, в России, эту операцию впервые сделал...
И ведь никто не смеялся.

_._

 Лекция по хирургии. Доцент Хаджибаев:
- Французы говорят: щитовидная железа делает женщину: и внешность, и конфигурацию, и... - он пошевелил в воздухе пальцами, - консистенцию.

_._

 Военно-морские свинки.

_._

 В холле клиники идет ремонт, всюду мусор, леса, козлы. Преподаватель ведет нас, студентов, через холл, через хлам - в клинику. Он критически оглядывает нас и говорит: "Колпачки наденьте". Шукурыч идет сзади и, высоко задирая ноги в тапках, недовольно бурчит:
- Каски здесь нужно надевать, а не колпачки.

_._

 Лекция по гинекологии, тема - бесплодие:
- ...и когда женщина забеременеет с вашей помощью, вы испытаете большое удовлетворение.

_._

 В трамвае пахло послепразднично - перегаром и салатом оливье.
_._


 Диагноз:
- Фурункул юго-западной части жопы.

_._

Занятия по гинекологии:
- Скажите, как дышит плод?
- Ну... Через влагалище.

_._

На занятиях по терапии ассистент говорит:
- Дифференциальная диагностика с внематочной беременностью облегчается тем, что она зачастую бывает у женщин.

_._

 Пьяный проводник возвращается домой. Семья - жена и двое детей встречают его в прихожей. Он вдруг разъяряется и кричит:
- Не стойте в тамбуре! Кому сказано?! Не стойте в тамбуре! Пойдите в вагон! Я кому сказал?!

_._

 По четвергам в ЛОР-клинике "рыбный день": "скорая" везет людей с застрявшей рыбьей костью.

_._

 Он рано ушел из жизни по состоянию здоровья.

_._

Некогда ТашМИ был известен среди мединститутов, а в городе и подавно. Какие о нем ходили легенды, таинственные слухи, а смешные истории!
Яркие персонажи ТашМИ ждали своего романиста, но с этим не везло - институт выпустил всего нескольких графоманов, меня в том числе.
Постепенно, под давлением Советской власти и ее национальной политики институт сливался с окружающей действительностью. Я учился в начале 80-х и видел, как гасли последние отблески его обаяния, он на глазах становился сумрачным скучным учреждением. Деканат укреплял дисциплину и с энтузиазмом вывозил студентов на сельхозработы. Из 6 лет учебы я 9 месяцев собирал хлопок.
После окончания учебного года деканат старательно перетасовывал группы. Зачем? Бог весть. У них была какая-то своя скучная логика. Над всеми аргументами витали невнятное русское слово "местничество" и обрусевшее слово приблудных кровей - "группировка".
Новый учебный год начинался с могучих усилий - все переводились из группы в группу. Друзья хотели вместе хихикать на занятиях, на лекциях исподтишка бить туру ладьей и сбегать в парк Тельмана пить пиво, парочки не хотели расставаться и днем. ВУЗ был престижный, учились в нем дети непростых родителей, переводы заканчивались к ноябрю, к отъезду на хлопок.
На втором курсе я достиг апогея своей карьеры. Большим начальником я не стал и уже никогда не стану - я был старостой группы.
Я пришел к замдекану. Замдекан /или замдекана, не знаю/ - очень советская должность и название у нее очень советское. Я, взращенный империей, так ясно представляю себе человека, у которого впервые повернулся язык прилепить к благородному римскому "декану" косорылое, потерявшее в гражданскую обе ноги недословцо "зам", мне даже кажется, что я с ним знаком.
Наш замдекан был похож на этого человека. Серый ежик начинался у него от бровей. Сын замдекана был нашим однокурсником, он был так похож на своего отца, что казалось - тут обошлось без матери и вспоминалось библейское "...Вооз родил Овида; Овид родил Иессея; Иессей родил Давида..." /Руфь,4; 21, 22/,черный ежик рос у него от самых бровей. Но о сыне это я так, к слову.
С наслаждением злоупотребляя своим служебным положением, я попросил замдекана:
- Переведите в мою группу Абидова, Нариянца и Каценовича.
Замдекан глянул на меня из-под ежика и грозно сказал:
- А-а-а, Книжник, ты создаешь свою националистическую группировку.
Должны были пройти годы, пока я понял, насколько он был прав.
_._


Горбато-исправительная колония.

_._

 Лекции по гражданской обороне читает отставной полковник:
- Лицо имеет моральное и косметическое значение, - говорит он.
- Любовь - это дружба плюс половое влечение, - он делает паузу. - Между разнополыми, конечно.

_._

Гена Нариянц говорит:
- Если бы американцы не бросили бомбу на Хиросиму, о чем бы сорок пять лет говорили преподаватели гражданской обороны?

_._

 В зоомагазине.
- У вас овес есть?
- Нет.
- А где есть? На базаре есть?
- На базаре нет.
- А где, где есть.
- На ипподроме есть.
- ?
- Где лошади - там овес.
- Зачем лошадям овес?
- Лошади едят овес.

_._

Шукурыч был свидетелем такой сценки. В парке дед играл с внуком, мальчиком лет 2-3. Они бегают, кричат, смеются. Потом, дурачась, начинают тянуть коляску в разные стороны, дед - в одну, внук - в другую. Мимо проходят два алкаша, и один вдруг ощущает себя поборником справедливости:
- Ты, слышь... А ну, отдай ребенку коляску!
- Оставьте, - миролюбиво говорит дед. - Я же с ним играю.
- Ни хуя себе - "игра-а-аю".
_._

Из предисловия к 2-томному "Очерку истории еврейского народа", изданному в Иерусалиме:
"Попытки составления общей истории евреев на русском языке весьма редки. Последняя из них - многотомный труд Дубнова вышел в свет на многих европейских языков..."
_._

Я обжег себе ногу. Месяц лежал в постели, слушал приемник. Как-то поймал русское вещание французского радио - жизнерадостный голос, невесомый акцент:
- Передаем очередной урок французского языка. Речь у нас сегодня пойдет о любви. Но это лишь повод для того, чтобы глубже изучить формы глагола "иметь".
_._

 Экстравагальная женщина.
_._

 В поезде Ташкент-Москва жарко пахло дынями и поносом. Вскоре эти запахи сливались в один.
_._

Объявление в московской синагоге:
"Граждане прихожане! Ставим Вас в известность, что за сохранность оставленных тайлес (молитвенная накидка - М.К.) и др. вещей синагога ответственности не несет".
_._

 Шахматист - сопернику:
- Не думайте руками.
_._

На набережной в Ялте сидит художник. Поглядывая на море, кипарисы и гуляющих, наносит быстрые мазки. Если подойти к нему со спины и заглянуть через плечо, то увидишь - одинокая избушка, занесенная по окна, заснеженное поле, черный лес вдали.
_._

 Армейские сборы перед присвоением студентам офицерских званий лейтенантов медслужбы запаса. Военная часть расположена в Кызыл-Арвате, воспетом солдатско-уголовной поговоркой:
                                          "Зачем придуман Богом Ад,

                                           когда уж есть Кызыл-Арват".
Кызыл-Арват расположен в пустыне Кара-Кумы, которую знают все, благодаря хорошим шоколадным конфетам, которые мы едали в прежние годы, на фантике - силуэты верблюдиков шагают через силуэты барханов. Июль. Погоду Гена Нариянц описывал так: "56 в тени, тени нет".
Двухэтажные армейские кровати сдвинуты по две. На втором этаже лежат Шукурыч и Гена. На первом - я. Место рядом со мной - Жорика Каценовича, но сейчас пустует.
Казарма сложена из пиленого местного камня, похожего на туф. Спать не хочется, как, впрочем, и бодрствовать. Даже мысль о какой-нибудь деятельности кажется непосильным трудом.
Мы молча лежим, сочась потом, и сохнем, как рояльная древесина.
Появляется Жорик, валится на кровать.
- Ты знаешь, что в жизни самое обидное? - спрашивает он. Вопрос его пропитан горечью. Он делает хорошую паузу, давая мне время  покопаться   мыслью в всем обидном и горьком  на этой земле, а потом говорит: - Самое обидное,  это когда люди не понимают нюансов эндшпиля.

_._

Дед моего друга Жорика, Александр Львович Каценович был профессором-инфекционистом. Он умер, когда Жорику еще не было и года. Бабушку Жорика звали Хавер-ханум, она была дочерью богатого азербайджанского промышленника. Хавер-ханум прожила долгую жизнь и много помнила. Я знал ее старухой. Иногда мы разговаривали в просторном, спокойном, обреченном профессорском доме. Какие тени вставали в ее рассказах!
Ноябрьским темным утром 42 года Александр Львович шел институтским парком в свою клинику. Оглядев ее снаружи хозяйским глазом, он увидел, что большой, круглый, явно посторонний предмет заслоняет свет лампочки в одной из палат второго этажа. Инфекционная клиника требует строгого режима, заразные болезни легко распространяются. На втором этаже творился беспорядок. Рассерженный профессор поднялся на второй этаж. В тифозном боксе, у постели коротко остриженной, измученной тифом Ахматовой сидела Раневская в огромной черной шляпе.
Эта история порастеряла, пока шла ко мне, диалоги и движение, осталась лишь картинка: тифозная палата, выжившая Ахматова, Раневская в большой несуразной шляпе, возмущенный профессор в дверях, Жорика дед.
_._

 Цыганов говорит:
- Дайте нам положение, а выход из него мы найдем сами.
_._

 Виктор Давидович, пожилой рентгенолог, тихий человек:
- В 42 году я потерял очки. А меня посылают с котелками за едой. Идти нужно по тропинке на пятачок, вот такой, - и он чертит пальцем по клеенке. - Ну, слева - немцы, справа - немцы. Я очки ношу с 14 лет, а они не понимают, что у меня близорукость, я просто ничего не увижу. Конечно, что вы думаете, я забрел к немцам. Но, слава богу, услышал их издалека и повернул назад.
Конечно, меня сразу арестовали. И правильно сделали. Все правильно. Допрашивал меня комиссар полка. Ну, отпустил, конечно. К чему я веду? Это был единственный случай в жизни, когда национальность меня спасла.
 _._

При операции, в желудке обнаружено 48 гвоздей разной величины. Заинтригованные хирурги с нетерпением ждали конца наркоза, чтобы узнать, зачем же он глотал гвозди.
- А я не дармоед. Мне за каждый гвоздь пять кружек подносили. Меня в нашей пивной все знают.

_._

 Меня сравнивали с Чеховым давно, когда я только начинал подбираться к прозе.
На кафедре биохимии преподаватель по фамилии Латыпов приговаривал, листая мою лекционную тетрадь:
- Конспекты у вас, Книжник, как рассказы Чехова. Такие же короткие.
_._


А еще он говорил:
- Ласковое дитя двух овцематок сосет.
-.-